Один из самцов замешкался и не успел сунуть полученный от щедрой посетительницы орех в рот; тут же подскочил другой, покрупнее, он нагло отобрал у товарища по заключению добычу, несколько раз его ударил и неторопливо удалился. Низкорослый самец даже не пытался догнать своего обидчика; в бессильной ярости он лупил кулаками по полу и отчаянно верещал. Майкл внимательно наблюдал за спектаклем.
Неожиданно пострадавший бросился в угол клетки и сорвал злость на совсем уже маленьком, меньше себя самце. Зверски избитый капуцин уполз, скуля и хныча; остальные обитатели клетки не обращали на происходящее никакого внимания.
Майкл закинул голову и расхохотался. И продолжал хохотать все громче и громче. Ему не хватало воздуха, его била дрожь, он осел на пол — и все хохотал и хохотал.
— Прекрати это сейчас же!
Майкл, начавший было сворачиваться в клубок, распрямился — и продолжал хохотать.
Рядом с Джилл появился служитель.
— Вам не нужно помочь?
— Не могли бы вы заказать такси? Воздушное, наземное, все равно какое, главное — увезти его отсюда. Ему плохо.
— А может — скорую? Похоже на припадок.
— Все, что угодно!
Через несколько минут они уже сидели в воздушном такси. Джилл назвала водителю адрес, а затем встряхнула за плечо все так же хохотавшего Майкла.
— Майк, послушай меня! Успокойся, пожалуйста.
Майкл немного успокоился, но не совсем; всю дорогу домой он то затихал совсем, то снова хохотал в голос. Джилл достала носовой платок и вытирала текущие из его глаз слезы. Подобно несчастной супруге какого-нибудь алкоголика, она затащила своего недееспособного спутника домой, раздела его и уложила в постель.
— Ну вот, милый, и все. Теперь можешь отключиться.
— Я в порядке. Наконец-то, я в полном порядке.
— Надеюсь, — вздохнула Джилл. — Ну и напугал же ты меня.
— Прости, Маленький Брат. Я ведь тоже испугался, услышав свой смех.
— Майк, а что такое, собственно, случилось?
— Джилл… я грокаю людей.
— Что?
(????)
— (Я говорю правильно, Маленький Брат. Я грокаю людей.) Теперь я грокаю людей… Джилл… Маленький Братец… самая моя лучшая… ягодка ты моя волчья… лапочка… кошечка ты моя драная, облезлая. Милая ты моя…
— Да что это с тобой такое?
— Я же знал, я же все эти слова знал, только не знал, когда их надо говорить и зачем. И не понимал — для чего тебе это надо. Я люблю тебя, милая — ведь теперь я и любовь грокаю.
— Ты всегда ее грокал. И я тебя люблю… Послушай, а почему говорят «человекообразные обезьяны»? Может, это мы — обезьянообразные люди?
— Обезьянообразные, какие же еще. Иди сюда, обезьянка моя, залезай подмышку, положи голову мне на плечо и расскажи какой-нибудь анекдот или вообще что-нибудь смешное.
— Просто рассказать анекдот — и все?
— И все, ну только я еще обниму тебя крепко-крепко. Расскажи анекдот, которого я еще не знаю, и смотри, буду я смеяться, где надо, или нет. Я засмеюсь, это точно, а потом расскажу, что там было смешного. Джилл… я же грокаю людей.
— Но как это вышло? Можешь ты мне рассказать? Или по-марсиански будет понятнее? А может — мысленно?
— Нет, в том-то и дело. Я грокаю людей. Я теперь настоящий человек и могу объяснить тебе все человеческим языком. Я понял, почему люди смеются. Они смеются потому, что им больно и смех — единственное, что может заглушить их боль.
На лице Джилл появилось недоумение.
— Может, это я-то и есть нечеловек. Я тебя не понимаю.
— Да нет, обезьянка, ты человек, и самый настоящий. Просто ты никогда об этом не задумывалась, ты грокаешь такие вещи автоматически. Ты — человек, выросший среди людей, воспитанный людьми, а я — нет. Я — вроде щенка, который вырос среди людей, не видя других собак: стать похожим на своих хозяев он не может, а стать похожим на братьев своих по крови — не умеет. Мне пришлось учиться. Меня учил брат Махмуд, меня учил Джубал, меня учили многие и многие люди — а больше всего учила меня ты. Сегодня я сдал последний, самый главный экзамен — я научился смеяться. Бедный обезьян.
— Какой из них, милый? Здоровенный этот, так он просто мерзость, наглый, злой… а тот, который поймал орех, он оказался ничем не лучше, а может еще и почище. Не понимаю, чего там было такого веселого.
— Джилл, дурочка ты моя маленькая! Слишком уж много к тебе прилипло марсианщины. Ну конечно же, там не было ничего веселого, плакать в пору. Потому-то и приходится смеяться. Я смотрю на сидящих в клетке обезьян — и вдруг увидел всю эту совершенно необъяснимую злобность и жестокость, о которой я столько читал, и мне стало невыносимо больно, и я засмеялся.
— Но… Майк, милый, все ведь как раз наоборот, смеются, когда видят что-нибудь приятное, хорошее… над ужасами не смеются.
— Ты думаешь? А ты вспомни хотя бы, Лас-Вегас. Ваша женская команда выходила на сцену — и что же, вас встречали смехом?
— Н-ну… нет, конечно.
— Но ведь вы были самой красивой частью шоу. А зрители не смеялись, они смеялись, когда клоун путался в собственных ногах и падал, либо происходило еще что-нибудь далеко не благое. Рассмейся они при вашем появлении — вы бы очень обиделись.
— Но люди смеются не только над такими вещами.
— Не только? Возможно, я грокаю еще не во всей полноте, но ты попробуй вспомнить что-нибудь смешное — шутку, анекдот, все что угодно, лишь бы было по-настоящему смешно, вызывало хохот, а не так, легкую улыбку. А потом посмотрим, нет ли там какой-нибудь неправильности — и стали бы мы смеяться, если бы ее там не было. — Он немного задумался. — Научись обезьяны смеяться, они стали бы людьми.